полплевка до вечности

из глупой юности
в глупую старость
транзитом.


возраст — это такой корсет,
который утягивает
чересчур подвижное тело.
пряжка первая: все всё равно как все.
можно всю жизнь косплеить Матросова или Гастелло,
летать под горящими мостами,
не чуять ног, рук,
отца и брата,
принципиально новым ничего не станет —
ну, приумножится
заработная плата.
пряжка вторая: чувства чаще страшны,
чем симпатичны.
особенно обнажённые.
«переживать» обычно равняется «ныть».
пряжка третья: любовь измеряется
жёнами,
мужьями; ум — профессиями, талант — гешефтами,
здоровье — личным врачом,
если хоть что-то значит.
мужчины меряются чаще числом подшефных, а
женщины —
последними окрученными мачо.
дальше пряжки меньше, филиграннее,
постепенно
переходящие в само тело.

и пафос в том, что если они не ранят вас,
значит вы
высохли до предела.
значит вы возмужали, теперь хоть бы до ста расти,
и счастливая вечная жизнь
начнётся весьма скоро;
значит, экзоскелет вашей старости
вам уже
совсем впору.

думаю, смерть — это окончательное примирение с миром.

 

***

под забрало забрался
весь пушистый и серый
свесив ножки уселся
под забрало забравшись

рыцарь падал смеялся
насмерть миром отксерен
рыцарь в мире навечно
в списках без вести павших

ведь у них были танки
а у нас больно били
а при нас Дюрандали
а у них были пули

рыцарь падал смеялся
серожёлтый от пыли
и немного багряный
и немно уснулый

надувались экраны
ошалело глазели
и шептали эфиром
как смешно и нелепо

под забрало забрался
весь пушистый и серый
до земли прораставший
остывающий пепел

хламидомонада

привет, человек. я – хламидомонада,
я обитаю в терпких морях Монако.
в ломких кромках водорослей, однако,
я никогда не бывала – и, видно, не надо.
мир мой мокрый, хмурый, серый и мелкий;
впрочем, в округе бродят крамольные слухи,
что где-то там наверху прозрачно и сухо.

мне небо сыплет на голову побелку.

мне небо белое, небо не голубое –
а, говорят, в далёких витках нирваны,
живут моря без небес под названьем “ванны”,
живут моря без границ и с живым прибоем…
я знаю: серый мир никому не нужен,
мой милый мир с осыпавшейся побелкой.

вчера узнала, почему мне так мелко:
оказывается, я обитаю в луже.

расписка

да ты не расчёсывай, где болит,
это всё печально только на вид,
а внутри давно уже шелуха,
а внутри только серь да трамвайный хам
семки лускает, пялится в окна глаз
из грязного, выжженного стекла.

да кончай наяривать на больном,
это всё достало давным-давно,
зал ушёл в антракте, забыв попкорн,
ты ему теперь не подножный корм;
а остался только трамвайный хам.

утро серым мажется по щекам,
истрёпанно-выцветшее на вид.
отстань, не трогай.
везде болит.

экс-промпт

у меня порой случается, да. снится, что не оставляю следа, что за мной не шевелится вода, что и не было меня никогда. а наутро — всё осенняя хмарь, серь да хлынь да неизбывный туман, и от этого в глазах — как дурман… только это, понимаешь, обман. над туманом есть и солнце, и дождь, под недвижьем — и желанье, и дрожь, есть и сердце под безумным «не трожь», надо только поострее взять нож, проспособиться и панцирь раскрыть. будет зябко до какой-то поры, чтоб согреться — перескочишь на рысь, над канавами и кочками – прыг!

а потом — поди распробуй, когда! — я услышу, как шумят поезда, улыбнусь и перестану страдать.

ведь у всех порой случается, да.

не факт, что дневное, но точно злобо-

по приколу пепси-колу
заливали девке в вены
да с ментоловым уколом
выводили на арену.

гарцевала девка ловко,
заводила всех в округе:
при известной постановке
девки сладки и упруги.

люди в зале наблюдали —
зенки в зубы, смех на лицах;
дали б за ходьбу медаль ей —
больно хороша девица!

и осанка, и сноровка,
и гарцует как танцует,
и костюмчик выбран ловко…
всё при ней и всё к лицу ей!

что же делать с ней, красивой,
в блёстках глянца и гламура?

…в общем, привезли в Россию
и назвали поп-культурой.

А. Б.

милые люди —
             весёлые, карусельные,
ветер на вас
         ситом звёзды высеивает,
и вы — кружитесь, кружитесь,
                        сизые, серые
с зонтами наперевес.

а небо, милое небо —
                   такое красивое! —
трепещет, пробитое
                    Адмиралтейским осиновым;
и вы всё кружитесь, кружитесь —
               серые, сизые —
и не смотрите вверх.

а наверху фламинго розовокрылый
рубиновыми оперениями укрыл вас.

и весь ваш мир — 
          клёкот небесный, фламинговый,
а вы — такие маленькие, 
                            одномиговые,
не чуете, что — чьё-то одно
                            подмигивание —
вам отбрызжется в стон.

в круглых лужах 
                 — круглых зонтов отражения;
песок в часах вселенских —
                   в вечном движении,
и вот — движение, и уже — неужели мы
отраженья зонтов?

а наверху фламинго розовокрылый
рубиновыми оперениями укрыл вас.

пред-осеннее клёновое

завернулся в зелёный лён,
разветвился под небом клён,
раззмеился по-над землёй,
размечтался и видит сон:

солнца рыжее колесо
по осоке летит в лесок,
рассыпает сердца в песок…
прокатилось, и клён — влюблён!
прокатилось, и клён — как клин
в синеглазое небо влип.

с неба сыплются журавли,
небо пятится от земли,
от тюленей, ослов и рыб:
пылью пуганное оно,
заворачивается в ночь —
только лунный холодный ноль
сохнуть выставило в окно.

а кленовых ладошек — на! —
не сочтёшь на изгибах льна.

ночь как бархатный шлейф длинна.

завернувшись в солёный лён,
тихо слёзы роняет клён:
слёзы жгут золотой песок,
что рассыпан был колесом,
оставляют на нём загар,
извергают ужасный жар —
всё горячее, всё горит!

растерявши свой дённый лён,
полуночный, увядший клён
по колено стоит в крови.

небо, силясь его увить
сыплет на земь клочки зари.

temporary

нас добьют кулаками, чтобы не тратить пули,
мы пока ещё молоды, нас не берут в расчёт;
мы — скелеты для зданий, белок для еды, брусчатка для улиц
и немножко ещё.

поколение пепси с венами, полными колы,
лже-не-то-чтобы-юзеры, просто пожизненно лже-
убегаем из школы, наполнившись только приколами
наша жисть – чисто жесть,

беспроблемная серая жесть с гравировкой “распродано
по сто долларов в час, по сто грамм на стакан, по сто кубиков в кровь”,
наши руки ка клаве, а сердце стучит ритмом “Продиджей”,
наши вены — метро;

мы пока ещё молоды. братцы, пуль не жалейте!
лучше честно добить, чем смотреть, как мы гниём —
поколение “пепси” сорвётся в четвёртом куплете…
ну и хватит о нём.

стих по нему

…а он караулит меня у подъездов спящих домов,
нервно курит, посвистывает, стараясь казаться чужим,
и я знаю, я вижу — он правда чужой. но в то же время — он мой,
он мой от проглаженных брюк до галстучного зажима.
он носит седое пальто и курит противный табак,
наверное, любит кино про гангстеров; спорт и жену;
умеет козла забивать, посещает по пятницам бар…
всецело пропитанный буднями, он мне, несомненно, не нужен,
и всё-таки я воровато спешу — чтоб услышать, обнять;
полпары минут каждый день — на бегу, на лету, на заре —
услышать безумный шёпот о том, что — во мне, для меня,
и мною – навечно — он мой…
он ждёт. и его — зовут Фрейд.

колыбельная

люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени…

утконосики, и выдрочки,
и эвглены, и каланчики,
мохноногие вомбатики
и смешные сурикатики,
зоо-педо-дрозофилы и
полосатые удодики,
капибары с кукабаррами,
юные стегоцефальчики,
необученные тупики,
козодои, кашалотики,
гуппи, крабики и лобстеры,
и морские огуречики,
и стада, стада креветочек
и ещё раз сурикатики —

все сойдутся ночью тёмною,
чтоб пожрать меня.
коварные!

LCL

сначала не было ничего:
ни человека, ни вещности, ни лёгкости бытия —
мир напоминал клок грязной ваты.

потом из ничего выскочил золотой кузнечик,
крылышком поднял ветерок и обнажил нечто,

это всё потому, что он крылатый.

в этом “нечто” были ЖЖ, Монтекки, Капулетти, ты и я;
в шахматы играли Дали и Гойя;
ещё не живой и тем более ещё не мёртвый Элвис
разучивал три блатных под руководством Джимми Х.;
Эйнштейн перед зеркалом тренировался показывать язык.

а потом кого-то куда-то цапнула блоха
и мир развалился на ижицы и азы.

“зырь!” — гаркнул Элвис, —
“я теперь умею ходить!”

каждый, кто сам решится пойти, навеки один,
но всё же все мы ещё имели последний шанс,
сейчас — замереть первородным “вместе”,
в недооформившемся пра-тесте
любить друг друга такими, какие мы есть, но…

потом кто-то сделал первый шаг.

первый шаг освободил первый сантиметр
так называемого “свободного пространства” —
странные!
все тут же бросились в него и ощутили на себе мир
метрических мер,
где каждый может столкнуться с другим.
после — тривиальная химия:
выталкивали друг друга из нашего ставшего почему-то тесным кокона,
из окон выкидывали, выпихивали дверьми.
быть не одним, а одними — ну, как оно?

с нашими лапами, головами,
зубами, когтями, изорванным знаменем,
вечными баррикадами,
мыслями-барракудами,
верами, мерами, ценами, менами,
душами, слушай-ка, верь мне — мы стали зверьми.

это не плохо, это — биологический факт,
Элвис родился, умер и мне ни капли не жаль —
точно так же родилесь-умерла птица дрофа…

хуже другое: сегодня решаем ножами,
завтра нажимом курка, послезавтра…
послезавтра наступит — здравствуй — ядерный рай.

кузнечик золотокрылый, больше – не прилетай.

лето

да, у Памелы Андерсон неписана краса, и интеллектом блещем мисс Склодовская-Кюри, а у меня зато сто сотен солнц на волосах, а у меня зато в глазах зарёю мир горит! какая, сударь, разница, кто прав, кто виноват, кто молод, кто состарился, кто ищет, кто нашёл, когда на волосах горят сто сорок тысяч ватт, когда в глазах трава и от травы им хорошо? давайте будем милыми и маленькими, а? давайте в травы бросимся, нанюхаемся всласть? давайте позабудем, позабудем про слова — смотрите, я зарею, я зарёю занялась… заря настолько розова, настолько хороша, что хочется упасть и в брызгах солнца потонуть; давайте позабудем, позабудем — как дышать и вниз, и вверх, и мотыльком, и к солнечному дну! не Софья Ковалевская, увы, и не мисс Марпл, зато наутро в мёдовый, тягучий суморок — чтоб не будить Вас — вышагну, и тоненький комар стряхнёт случайно на ноги мне утра серебро.

мораль

то ли опыт бедный,
то ли неудачный…
ах, вы нынче бледный,
сударь, ну не плачьте!
всякое случается
тут на белом свете:
чаянья и чайники —
разве ж мы в ответе?
разве ж виноваты мы,
что от нас “желают”?
нервные, не ватные!

им же пусть дела их
сами и аукнутся
вы беду не кличьте,
путники и путницы
все мы – по привычке.
а самим нам хочется
огоньку и крова,
сна, не-одиночества,
чуточку спиртного,
пса с в зубах тапчонками,
гольфа, плюшек, клюшки,
нарожать девчонок и
им дарить игрушки…
что же вы тоскуете
о полётах в космос?
час настанет – улетим,
если будет просто.
мы же просто смертные,
для чего нам небо?
небо — непомерное,
небо людям — небыль.
так что перестаньте,
наслаждайтесь сущим.
знаю, вы мечтатель…
ничего, прищучим!

ну, пойдём к обедне
и отставить мрачность!
опыт просто бедный
ваш. и неудачный.

трудности общения?

я – эманация эмо, я Эммануил Кант,
и у меня на шее повязан малиновый бант.
капрон — весь пропитан малиновым,
сочатся капельки сока,
сквозь него — по кривым линиям
моего тела — прорастает осока.

и вроде бы всё как и надо бы, и вроде бы руки красивые,
и знаю: умею говорить, и в глаза просыпали солнце,
и анимешные такие волосы, и небо — сквозь волосы — синее,
а только: социум.

и слова — замки из песка — в моих руках раскатываются,
маленькими такими галечками из них вываливаются стёкла
и вот уже — ожили — распрыгиваются каракатицами
надетыми на каркасы лета, на лучей частокол тёплый.

а потом себе падают на спинки, смешно дрыгают ножками —
такие, знаете, маленькие, им самим не перевернуться…
нет ответа. нет ответа. я — не я, я — пустое множество.
я вся — сочащийся малиновый бант, расползаюсь площадьми-улицами:

не трогайте.