***

а он уже по-взрослому импозантен
и знает десять способов быть мужчиной;
и, да, наверняка останется завтра
играть в очко на свеженькие морщины

твои. он носит галстук и бакенбарды
и мантию солёного одеколона.
ты с ним в Перу и даже не Занзибар бы,
а он смеётся, пьёт, зазывает в лоно

природы (может, завтра: завтра суббота).
такая пошлость, господи, в подмосковье.
конечно, ты ссылаешься на работу
и запираешь ящичек — тот, с любовью

в себе. расправит пальцами — мол, не плакай —
твоё лицо. вообще — он скоро уходит.
сегодня в зеркале дрожь бровей, это лакмус:
могли придумать выход. ну, Питер хоть бы.

а в телефоне, блин, абонент недоступен,
плюёшь, глотаешь коньяк — и носом в койку,
в которой вечно разврат и вообще чёрт в ступе —
ну и сегодня видится бред какой-то.

наутро снова набрать надоевший номер,
чтоб через слёзы узнать (он таки женат был)
от с пылу с жару вдовы, что, мол, взял да помер,
нет-нет, спасибо, что вы, денег не надо;

повесить трубку, взять аккуратно ножик
и вырезать из себя — широко и с кровью —
все эти запахи, одеколон и кожу
и очень-очень пошлое подмосковье.

за пару лет бытия с подмосковным сердцем
научишься быть мудрой и без азарта
любить. и станешь брезговать страстью с перцем,
ведь ты теперь по-взрослому импозантна.

заклятие

я заклинаю морями и океанами,
спетыми песнями, стонущими примадоннами,
ближними странами, дальними странами, странными странами,
белыми птицами, рыбами злыми придонными;

я заклинаю холерикой и меланхолией,
солнцем, и небом, и прочей фигнёй атмосферною,
теми, кого ненавидели, видели, холили,
купрумом, бором, дейтерием, тритием, феррумом;

я заклинаю своими руками белёсыми,
красными раны губами и целой палитрою,
круглою галькой, бровастыми тихими плёсами,
килопаскалями, киловоды килолитрами;

я заклинаю последним заклятием Мерлина,
чуждой постелью, родными лубками-берёзами,
звёздами, что запеклись на пугающих терниях,
я заклинаю вас, люди:
не будьте серьёзными.

полплевка до вечности

из глупой юности
в глупую старость
транзитом.


возраст — это такой корсет,
который утягивает
чересчур подвижное тело.
пряжка первая: все всё равно как все.
можно всю жизнь косплеить Матросова или Гастелло,
летать под горящими мостами,
не чуять ног, рук,
отца и брата,
принципиально новым ничего не станет —
ну, приумножится
заработная плата.
пряжка вторая: чувства чаще страшны,
чем симпатичны.
особенно обнажённые.
«переживать» обычно равняется «ныть».
пряжка третья: любовь измеряется
жёнами,
мужьями; ум — профессиями, талант — гешефтами,
здоровье — личным врачом,
если хоть что-то значит.
мужчины меряются чаще числом подшефных, а
женщины —
последними окрученными мачо.
дальше пряжки меньше, филиграннее,
постепенно
переходящие в само тело.

и пафос в том, что если они не ранят вас,
значит вы
высохли до предела.
значит вы возмужали, теперь хоть бы до ста расти,
и счастливая вечная жизнь
начнётся весьма скоро;
значит, экзоскелет вашей старости
вам уже
совсем впору.

думаю, смерть — это окончательное примирение с миром.

 

***

под забрало забрался
весь пушистый и серый
свесив ножки уселся
под забрало забравшись

рыцарь падал смеялся
насмерть миром отксерен
рыцарь в мире навечно
в списках без вести павших

ведь у них были танки
а у нас больно били
а при нас Дюрандали
а у них были пули

рыцарь падал смеялся
серожёлтый от пыли
и немного багряный
и немно уснулый

надувались экраны
ошалело глазели
и шептали эфиром
как смешно и нелепо

под забрало забрался
весь пушистый и серый
до земли прораставший
остывающий пепел

хламидомонада

привет, человек. я — хламидомонада,
я обитаю в терпких морях Монако.
в ломких кромках водорослей, однако,
я никогда не бывала — и, видно, не надо.
мир мой мокрый, хмурый, серый и мелкий;
впрочем, в округе бродят крамольные слухи,
что где-то там наверху прозрачно и сухо.

мне небо сыплет на голову побелку.

мне небо белое, небо не голубое —
а, говорят, в далёких витках нирваны,
живут моря без небес под названьем «ванны»,
живут моря без границ и с живым прибоем…
я знаю: серый мир никому не нужен,
мой милый мир с осыпавшейся побелкой.

вчера узнала, почему мне так мелко:
оказывается, я обитаю в луже.

расписка

да ты не расчёсывай, где болит,
это всё печально только на вид,
а внутри давно уже шелуха,
а внутри только серь да трамвайный хам
семки лускает, пялится в окна глаз
из грязного, выжженного стекла.

да кончай наяривать на больном,
это всё достало давным-давно,
зал ушёл в антракте, забыв попкорн,
ты ему теперь не подножный корм;
а остался только трамвайный хам.

утро серым мажется по щекам,
истрёпанно-выцветшее на вид.
отстань, не трогай.
везде болит.

экс-промпт

у меня порой случается, да. снится, что не оставляю следа, что за мной не шевелится вода, что и не было меня никогда. а наутро — всё осенняя хмарь, серь да хлынь да неизбывный туман, и от этого в глазах — как дурман… только это, понимаешь, обман. над туманом есть и солнце, и дождь, под недвижьем — и желанье, и дрожь, есть и сердце под безумным «не трожь», надо только поострее взять нож, проспособиться и панцирь раскрыть. будет зябко до какой-то поры, чтоб согреться — перескочишь на рысь, над канавами и кочками — прыг!

а потом — поди распробуй, когда! — я услышу, как шумят поезда, улыбнусь и перестану страдать.

ведь у всех порой случается, да.

не факт, что дневное, но точно злобо-

по приколу пепси-колу
заливали девке в вены
да с ментоловым уколом
выводили на арену.

гарцевала девка ловко,
заводила всех в округе:
при известной постановке
девки сладки и упруги.

люди в зале наблюдали —
зенки в зубы, смех на лицах;
дали б за ходьбу медаль ей —
больно хороша девица!

и осанка, и сноровка,
и гарцует как танцует,
и костюмчик выбран ловко…
всё при ней и всё к лицу ей!

что же делать с ней, красивой,
в блёстках глянца и гламура?

…в общем, привезли в Россию
и назвали поп-культурой.

А. Б.

милые люди —
             весёлые, карусельные,
ветер на вас
         ситом звёзды высеивает,
и вы — кружитесь, кружитесь,
                        сизые, серые
с зонтами наперевес.

а небо, милое небо —
                   такое красивое! —
трепещет, пробитое
                    Адмиралтейским осиновым;
и вы всё кружитесь, кружитесь —
               серые, сизые —
и не смотрите вверх.

а наверху фламинго розовокрылый
рубиновыми оперениями укрыл вас.

и весь ваш мир — 
          клёкот небесный, фламинговый,
а вы — такие маленькие, 
                            одномиговые,
не чуете, что — чьё-то одно
                            подмигивание —
вам отбрызжется в стон.

в круглых лужах 
                 — круглых зонтов отражения;
песок в часах вселенских —
                   в вечном движении,
и вот — движение, и уже — неужели мы
отраженья зонтов?

а наверху фламинго розовокрылый
рубиновыми оперениями укрыл вас.

пред-осеннее клёновое

завернулся в зелёный лён,
разветвился под небом клён,
раззмеился по-над землёй,
размечтался и видит сон:

солнца рыжее колесо
по осоке летит в лесок,
рассыпает сердца в песок…
прокатилось, и клён — влюблён!
прокатилось, и клён — как клин
в синеглазое небо влип.

с неба сыплются журавли,
небо пятится от земли,
от тюленей, ослов и рыб:
пылью пуганное оно,
заворачивается в ночь —
только лунный холодный ноль
сохнуть выставило в окно.

а кленовых ладошек — на! —
не сочтёшь на изгибах льна.

ночь как бархатный шлейф длинна.

завернувшись в солёный лён,
тихо слёзы роняет клён:
слёзы жгут золотой песок,
что рассыпан был колесом,
оставляют на нём загар,
извергают ужасный жар —
всё горячее, всё горит!

растерявши свой дённый лён,
полуночный, увядший клён
по колено стоит в крови.

небо, силясь его увить
сыплет на земь клочки зари.

temporary

нас добьют кулаками, чтобы не тратить пули,
мы пока ещё молоды, нас не берут в расчёт;
мы — скелеты для зданий, белок для еды, брусчатка для улиц
и немножко ещё.

поколение пепси с венами, полными колы,
лже-не-то-чтобы-юзеры, просто пожизненно лже-
убегаем из школы, наполнившись только приколами
наша жисть — чисто жесть,

беспроблемная серая жесть с гравировкой «распродано
по сто долларов в час, по сто грамм на стакан, по сто кубиков в кровь»,
наши руки ка клаве, а сердце стучит ритмом «Продиджей»,
наши вены — метро;

мы пока ещё молоды. братцы, пуль не жалейте!
лучше честно добить, чем смотреть, как мы гниём —
поколение «пепси» сорвётся в четвёртом куплете…
ну и хватит о нём.

стих по нему

…а он караулит меня у подъездов спящих домов,
нервно курит, посвистывает, стараясь казаться чужим,
и я знаю, я вижу — он правда чужой. но в то же время — он мой,
он мой от проглаженных брюк до галстучного зажима.
он носит седое пальто и курит противный табак,
наверное, любит кино про гангстеров; спорт и жену;
умеет козла забивать, посещает по пятницам бар…
всецело пропитанный буднями, он мне, несомненно, не нужен,
и всё-таки я воровато спешу — чтоб услышать, обнять;
полпары минут каждый день — на бегу, на лету, на заре —
услышать безумный шёпот о том, что — во мне, для меня,
и мною — навечно — он мой…
он ждёт. и его — зовут Фрейд.

колыбельная

люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени…

утконосики, и выдрочки,
и эвглены, и каланчики,
мохноногие вомбатики
и смешные сурикатики,
зоо-педо-дрозофилы и
полосатые удодики,
капибары с кукабаррами,
юные стегоцефальчики,
необученные тупики,
козодои, кашалотики,
гуппи, крабики и лобстеры,
и морские огуречики,
и стада, стада креветочек
и ещё раз сурикатики —

все сойдутся ночью тёмною,
чтоб пожрать меня.
коварные!

LCL

сначала не было ничего:
ни человека, ни вещности, ни лёгкости бытия —
мир напоминал клок грязной ваты.

потом из ничего выскочил золотой кузнечик,
крылышком поднял ветерок и обнажил нечто,

это всё потому, что он крылатый.

в этом «нечто» были ЖЖ, Монтекки, Капулетти, ты и я;
в шахматы играли Дали и Гойя;
ещё не живой и тем более ещё не мёртвый Элвис
разучивал три блатных под руководством Джимми Х.;
Эйнштейн перед зеркалом тренировался показывать язык.

а потом кого-то куда-то цапнула блоха
и мир развалился на ижицы и азы.

«зырь!» — гаркнул Элвис, —
«я теперь умею ходить!»

каждый, кто сам решится пойти, навеки один,
но всё же все мы ещё имели последний шанс,
сейчас — замереть первородным «вместе»,
в недооформившемся пра-тесте
любить друг друга такими, какие мы есть, но…

потом кто-то сделал первый шаг.

первый шаг освободил первый сантиметр
так называемого «свободного пространства» —
странные!
все тут же бросились в него и ощутили на себе мир
метрических мер,
где каждый может столкнуться с другим.
после — тривиальная химия:
выталкивали друг друга из нашего ставшего почему-то тесным кокона,
из окон выкидывали, выпихивали дверьми.
быть не одним, а одними — ну, как оно?

с нашими лапами, головами,
зубами, когтями, изорванным знаменем,
вечными баррикадами,
мыслями-барракудами,
верами, мерами, ценами, менами,
душами, слушай-ка, верь мне — мы стали зверьми.

это не плохо, это — биологический факт,
Элвис родился, умер и мне ни капли не жаль —
точно так же родилесь-умерла птица дрофа…

хуже другое: сегодня решаем ножами,
завтра нажимом курка, послезавтра…
послезавтра наступит — здравствуй — ядерный рай.

кузнечик золотокрылый, больше — не прилетай.

лето

да, у Памелы Андерсон неписана краса, и интеллектом блещем мисс Склодовская-Кюри, а у меня зато сто сотен солнц на волосах, а у меня зато в глазах зарёю мир горит! какая, сударь, разница, кто прав, кто виноват, кто молод, кто состарился, кто ищет, кто нашёл, когда на волосах горят сто сорок тысяч ватт, когда в глазах трава и от травы им хорошо? давайте будем милыми и маленькими, а? давайте в травы бросимся, нанюхаемся всласть? давайте позабудем, позабудем про слова — смотрите, я зарею, я зарёю занялась… заря настолько розова, настолько хороша, что хочется упасть и в брызгах солнца потонуть; давайте позабудем, позабудем — как дышать и вниз, и вверх, и мотыльком, и к солнечному дну! не Софья Ковалевская, увы, и не мисс Марпл, зато наутро в мёдовый, тягучий суморок — чтоб не будить Вас — вышагну, и тоненький комар стряхнёт случайно на ноги мне утра серебро.